|
Золотой Плес. 1889
|
|
У озера стояла маленькая избушка, за ней зеленела молодая дубовая поросль. Оттуда вышел, тихо зашагал к ним бакенщик, старик в чистой полотняной рубахе, в новых лаптях. Он поклонился, нараспев спросил:
- Откуда и чьи будете, гости любезные?
- Из города, дедушка, - ответила Софья Петровна - гуляем, добра но свету ищем.
Старик хитро прищурился:
- Отчего и не погулять, ежели карман дозволяет. А сами-то кто? На купцов будто не похожи, в городу вас не встречал. В услужении, видно, где-нито состоите?
- У нас, дедушка, свое дело, - сказал художник, - картины пишем. Места у вас очень уж привольные.
- А-а, - заулыбался старик, - местности куда привольные, гляди - не наглядишься, как на свою сударушку в молодые годы. Тишь-то какая, раздолье-то какое! Там вон, - указал он в сторону, - пойдут Трубинка, Звакка, Сухара, Светоч-Гора, Белый Камень, а впереди - село Красные Пожни. Волга тут ровпо примолкла, только у Чернопенья, на перекате, играет и в тихую погоду, а по берегам до самой матушки-Костромы все больше луга, овражки. Старику и то помирать неохота!
Художник и Софья Петровна слушали, радостно волновались от певучих названий неведомых деревень и сел, так хорошо передававших старинное обаяние Волги.
Волга меж тем все светлела: солнце, уже не ослепляющее, а успокаивающее, переходило на запад, где разноцветным караваном, далекой и призрачной флотилией стояли облака.
Софья Петровна быстро вскочила в лодку, Исаак Ильич сильно оттолкнулся от берега, с матросской молодцеватостью сел на весла, под которыми закипела озлащенная вода. Остров стал отходить, по вершинам стогов покатилось низкое солнце, и лодка с прежней неспешностью поплыла в вечерний простор - навстречу летней ночи, уже поднимавшейся со дна прохладных оврагов, из глубины пахучих лесов.
Ночи стояли сухие, теплые, безлунные.
Исаак Ильич спал тревожно: как и все нервные люди, он чувствовал какой-то детский страх перед темнотой. Освобождаясь от снов, всегда изумляющих и бесформенных, он подолгу лежал в их промежутке с открытыми глазами, подолгу вглядывался в ночь, в слабый звездный свет на окне, в слабо мерцающий медный подсвечник. Мягкая таинственность темноты не успокаивала, она только обостряла чувство одиночества. Это чувство не сглаживалось ни пароходным свистом, таким приветливым в ночной тишине, ни дальней игрой мирных зарниц в невидимо-облачном небе. Волновали какие-то бессвязные, обычно горестные воспоминания, мучила настойчивая творческая неудовлетворенность: может быть, все свершаемое, думалось ему, только слабое подобие того, что можно и нужно сделать...
В грозовые ночи эти чувства обострялись до предела, переходили в физически ощущаемую тревогу, в физическую сердечную боль. Тревога начиналась еще во сие: что-то беспокоило, томило, наполняло ощущением духоты, скованности. Комната, вся ее горячая темнота вспыхивала, синела, колебалась. Резко и близко озарялись ружейные стволы, кусок будто разрезанной картины, обманчиво огромная голова и лучистые глаза Весты. За окнами, где-то очень далеко, нарастал как бы водопадный шум - бежал и ширился по деревьям грозовый ветер. Окно открывалось с усилием: некая громадная упругая мощь била в стекла, яростно дышала в лицо как бы пламенем раздуваемого костра. Низко, над самым садом, неслись, пороховым дымом перевивались тучи. Они наносились и клубились все гуще, и вдруг их до самых глубин сотрясало отчаянной дрожью, разбивало и рассыпало слепящим трезубцем, обливало гремучей зеленью, оловом, жаром... На мгновение показывалась Волга, ее траурная кипень, изломанно выхватывалась онемевшая улица - и опять все пропадало во мраке, в грохоте, в урагане. Дождя це было - какая-нибудь горсть жестяных капель, - гроза обычно проходила стороной, заревом потухала далеко за Волгой.
Художник, взволнованный и оглушенный, жадно, в страхе и восхищении, всматривался в это грохочущее полыханье, долго, с болью в глазах, провожал уходящую грозу.
И только миротворная предрассветная звезда приносила успокоение, по-детски счастливый сон.
Глава седьмая
А потом рождался молодой месяц. Его рождение всегда как-то совпадало с веселым предзакатным дождем, с особенно тихим, влажным вечером.
Месяц, похожий на рожок, все раньше и раньше показывался над горным валом, и скоро наступило полнолуние - светлые, таинственные, завораживающие ночи...
Исаак Ильич, возвращаясь перед закатом с прогулки, непрестанно оглядывался и удивлялся: какая колдовская, почти не передаваемая ни в слове, ни в краске, томящая и поражающая прелесть!
На западе еще рдело солнце, а над старым бором, на противоположном склоне неба, уже сиял грустный млечный лунный лик. Наверху, на горах, было ярко (и вместе успокаивающе-мягко), внизу, по долинам, - туманно, дремотно, сумрачно. Но в этой сумрачности чувствовав лось слабое, чуть уловимое мерцание, которое все усиливалось, приобретая крепость бронзы, и все заметнее проступал в черноте бора желтый оттенок.
- Скажите, что же это такое и как это назвать? - тихо, с интимной проникновенностью спросил он однажды Софью Петровну, показывая на светлеющий, будто зацветающий, сад, на тропу, где двигалась и дышала тень, напоминающая лисицу, на дальние сосны, осыпанные сверху тусклым серебром.
Они сидели на маленьком балконе: художник - в плетеном кресле, Софья Петровна - на перилах, чуть покачиваясь, держась за них своими тонкими руками, открытыми до локтей. Побледневшее лицо ее казалось совсем молодым.
- Да, милый Исаак, - тихо откликнулась она, - эти лунные ночи - как наваждение. Они и тревожат и примиряют. Для них, как и для многого, нет слов. Надо молчать или неистовствовать. А вам, кстати, следовало бы написать что-нибудь лунное. Вам, я уверена, это удастся, ведь в вашей душе, сознайтесь, есть этот лунный тон...
На столе, среди осыпающихся цветов, горели свечи в старинных медных шандалах. Над ними кружились бабочки. В саду стучали, тонко и страстно ковали своими хрустальными молоточками неутомимые кузнечики.
Ночь становилась все светлее, все зеркальнее.
|