Он горячо стал говорить о просвещении и промышленности, о научных новостях, вычитанных из газет и журналов, и постоянно возвращался к искусству, все более и более оживляясь и преображаясь.
- А стихи! - говорил он, раздельно и негромко напоминая: - «Унылая пора, очей очарованье...» А хорошие картины! Ведь вот ваши картины, Исаак Ильич, до того взволновали меня, так глубоко вошли в душу, что я и сегодня целый день брожу в лесу под их впечатлением и, кажется, смотрю на все через них...
- Он у нас Златоуст, хотя к церкви божией и не привержен, - сказал, слушая Ивана Николаевича, Фомичев.
Иван Николаевич улыбнулся:
- Нет, почему же, очень люблю слушать «Свете тихий», «Волною морскою...», «Чертог Твой...» или «Пасхальную песнь». А «хлестаться», кланяться, юродствовать - не люблю, это правда.
Он осмотрелся кругом.
- Пожалуй, пора двигаться. Исааку Ильичу обязательно надо взять зайца.
- Очень хотелось бы, - сказал Исаак Ильич, - меня, представьте, чрезвычайно огорчает неудача на охоте, хотя я тоже не слишком жаден к дичи.
Костер гас, покрывался слабой синевой, похожей на голубиный пух, на лепестки незабудок. Радостно повизгивали и встряхивались отдохнувшие собаки. Гавриил Николаевич отомкнул смычок, крикнул: «Доберись!» - и они с прежним проворством пропали в лесу.
В высоком старом лесу, куда вошли охотники, стоял сумрак. В вершинах елок, уже по-зимнему прохладных и густых, слабо сквозила лазурь. Березы бледно сияли, сухо шуршали листьями. Листья лежали под ними ровным светлым кругом. Орешники, еще не потерявшие бархатистости, были бесцветны. Темно-розовые орехи звучно пощелкивали под ногами. Хрустел, ломался пересохший мох. Каплями вина вспыхивала красная костяника.
И опять все звенело от гона, в приглушенности которого чувствовалась цыганская гитара, и опять все разрешилось выстрелами младшего Вьюгина - совсем недалеко от Исаака Ильича.
«Видимо, я сегодня останусь без зайца», - подумал Исаак Ильич с раздражением.
Он вышел, вслед за другими охотниками, к овражкам, на широкую, открытую сечу, за которой начинался почти непролазный Поддубненский бор.
Здесь собаки снова взбудили зайца.
Исаак Ильич, внимательно следя за гоном, пересек сечу и остаповился иа краю сосновой гривки, которая, как цепь, смыкала бор с только что пройденным лесом. Недалеко от него стоял с приподнятым ружьем Альбицкий, за ним виднелся Иван Николаевич в своей рыжей бобриковой куртке.
Левитан не ошибся: гон, так хорошо и просторно откликавшийся в бору, стал наплывать, наваливаться, приближая ту счастливейшую минуту, когда слышишь только одно - гул своего сердца, а видишь жадные и пронзительные концы ружейных стволов.
Как быстро, бесшумными прыжками, несся заяц, уже подбелевший (чалый, по выражению охотников), и как отчаянно заколесил он после выстрела по отлогому пригорку!
- Можно поздравить? - крикнул Альбицкий.
- Можете! - весело отозвался Исаак Ильич, подбегая к зайцу.
Он с наслаждением поднял его за задние лапы, приятные, как замша, и по-охотничьи крикнул:
- Дошел, дошел!
Иван Федорович и Гавриил Николаевич ответили с разных сторон раскатами рога. Слабо донесся откуда-то из овражка голос Софьи Петровны.
Иван Николаевич крепко пожал руку художнику:
- От души радуюсь, Исаак Ильич. - Он потрогал зайца и без зависти, но с восхищением сказал: - Какой красивый беляк!
Охотники, обходя бор, стали спускаться к Волге, пошли овражками, теми прелестными лесками, где рядом с подсохшим, оливковым дубняком стояли редкие сосенки, похожие на развернутые зонты, а под ногами непрерывно слышался тугой скрип, крепкий и вкусный хруст; взрывались и лопались сизые, маслянистые желуди.
Исаак Ильич шел неторопливо: всему было открыто сейчас его сердце, его зрение и слух. Он прошел редкой чащей до дна высветленной уже низким солнцем, перевалил через овраг, глубоко, до колен, погружаясь в намёты отсыревшей снизу листвы, потом выбрался в долину, по которой, среди елок и берез, тянулась целая аллейка жимолости. Какое это милое деревцо, особенно осенью, когда, Г разубранное листопадом, оно так напоминает о простонародных праздничных нарядах - о колечках и сережках, о скромных ожерельях и вышивках на сарафанах!
Художник сорвал несколько высохших ветвей и, опустясь на удобный, развилистый пень, стал смотреть, слушать...
Протяжно, к вечеру все печальнее, разливались рога, что-то несмолкаемо шуршало в поникших травах, беси; но вились вокруг синички. В долине лежало озерко, над ним зябла молодая березка с обнаженной маковкой. С нее изредка спадали листья, но так мягко, что на озерке не оставалось даже ряби - мелькала лишь мгновенная карандашная тень.
За долиной тянулись те же лески, те же овражки и тропы.
В лесу, особенно по низам, холодело, и осенний запах, днем сухой и влажный, становился густым и острым, отдаленно напоминая запах засахаренных орехов. Далеко был виден, на огромной голой осине, седой ястреб, далеко слышался пробег собаки по хрустящей листве.
Возбуждение охотничьего дня переходило в глубокое и радостное спокойствие. Усталости не чувствовалось - чувствовался лишь холодок на щеках, нетомящая тяжесть в плече, оттягиваемом ремнем, на котором висел заяц, - и так хорошо пахло порохом из ружейных стволов, шагреневой кожей патронташа, прилипшими к пиджаку вялыми березовыми листьями. И, как всегда на охоте, особенно милым казался вечер, чай, наплыв молодого, бестревожного сна...
На поляне на опрокинутой березе сидела, с ружьем на коленях, Софья Петровна. Она тоже была счастлива и довольна: глаза ее смотрели весело и задорно, а в узорчатом платочке, обвивавшем шею, было что-то совсем юное, девичье, институтское.
- Как все славно сегодня, Соня, - тихо, проникновенно сказал Исаак Ильич.
- Да, да, - ответила она и, взяв его за руки, посадила рядом с собой.
Из-за кустов вышел Иван Федорович, тоже присел рядом с ними, сложив на траву зайцев. По тропе шли, о чем-то беседовали Иван Николаевич и Альбицкий. Только молодой Вьюгин, неутомимый даже под тяжестью трех зайцев, все ходил и ходил по овражкам и зарослям, все трубил и порскал - уже хриплым, срывающимся голосом.
Фингал где-то поблизости подал голос. Дианка восторженно подхватила.
Гон на вечерней осенней заре...
"Левитан понял, как никто, нежную, прозрачную прелесть русской природы, ее грустное очарование... Живопись его, производящая впечатление такой простоты и естественности, по существу, необычайно изощренна. Но эта изощренность не была плодом каких-то упорных усилий, и не было в ней никакой надуманности. Его изощренность возникла сама собой - просто так он был рожден. До каких "чертиков" виртуозности дошел он в своих последних вещах! Его околицы, пристани, монастыри на закате, трогательные по настроению, написаны с удивительным мастерством." (Головин А.Я.)