Он находился в глухой, коренной России, в ее вековечных землях, он, один, глухой поздней осенью, скитался по горьким, туманным полям, среди деревень, забытых и заброшенных в сыром, бесприютном просторе... Может быть, он, художник, спокон веку не виданный в этом деревенском мире, - лишний здесь, только «чуж-чуженин», как поется в одной из любимых песен Софьи Петровны, может быть, мужик, хитро и зло прищурившись, думает о нем: «Вольготничает баринок, забавляется, валюшней колотит, а денежки откуда-то бегут, позвякивают...»
Но мужик, русый и осанистый бородач, поравнявшись с художником, остановил лошадь, приветливо поздоровался, сняв обеими руками заячью ушанку, и просто сказал:
- Здравствуй, ваше степенство, гость московский, как живешь-здравствуешь? Давно, с лета, замечаем вас – все с ружейцом похаживаешь... Да и сторонка наша пришлась, видно, по душе, - люди сказывают, все картины с нее списываешь... Ну, дай бог, дай бог!
И, зачерпнув из кисета обгорелую трубочку-самоделку, бережно умяв в ней - зерно к зерну - сливочную полукрупку, ездок снова задымил и тронул лошадь.
- Доброго добра тебе, господин хороший. Ни пера ни шерстинки!
Если Левитан сознавал себя пасынком официальной России, то здесь он не чувствовал себя ни лишним, ни чуждым: то ощущение отчего дома, которое всегда испытывал он, бродя по лесу, овладевало им и при взгляде на эти нищие избы, на их расшатанные крыльца, на их мутные маленькие окна.
Народ и искусство... Художник не ставил перед собой этого вопроса во всей его прямоте и глубине, но он не мог не думать о нем, сталкиваясь на каждом шагу с искусством народа, в его бытовом обиходе. Это поэтическое начало, часто по-детски трогательное в своем воплощении, сказывалось во всем - и в узорах на бортах тихвинок и расшив (уже само слово «расшива» - расшить, то есть разукрасить, нарядить, - было поэтическим), и в языческих деревенских праздниках - в хороводах или троицких венках и березах, и в скромном васильке, вплетенном в девичьи косы, и в цветистой лошадиной дуге, и в той старательности, с какой украшались всяческими иллюстрациями и олеографиями стены прокопченных изб. С какой быстротой расхватывались, в самом деле, на базарах все эти бравые генералы и «баталии», эти топорные пейзажи и ресторанные красавицы! А если бы пустить в широкую продажу, то есть в самые недра народа, репродукции с настоящих картин, понятных и близких любому зрителю и простотой формы и глубиной содержания!..
Он переходил поле, опять вступал в лес, в его тишину, бродил по вырубкам, слюдяным от измороси, а потом выходил в липовый сад, в пролете которого стоял старый помещичий дом. Дом, уютный, с широким балконом, был по-осеннему печален. Хозяин, тот самый сенатор, о котором рассказывал на охоте Иван Николаевич Вьюгин, наезжал очень редко. Но в доме не чувствовалось никаких следов покинутости и запустения: дымились трубы, пахло краской, теплом конюшни, свежестью соломы, укутывавшей яблони в саду.
Исаак Ильич, как художник, не мог не любоваться сквозящей в облетевших липах старой усадьбой, но твердо знал, что, если бы попробовал написать ее, получилась бы в лучшем случае только хорошая копия. Этот чуждый мир совершенно не трогал сердца. Зато как хорошо стучало его сердце, когда он, опять пробираясь опушками, видел где-нибудь в долине ветхий голубец над лесным родником, одинокого странника на дороге, первый деревенский огонек в глухих-глухих осенних сумерках! «Как же я люблю эту простонародную Россию!» - радостно и гордо думал он.
Заморозок, такой крепкий, что на Волге, у берегов, сразу пошли тонкие ледяные насечки, пал неожиданно - на глазах художника, когда он однажды вот так возвращался с охоты. Сумеречная мгла стала вдруг редеть, открывать простор поля, лесные вершины, слабую зарю - и оттуда потянуло резким холодом, знобящим морозом. Широкая столбовая дорога сразу подсохла, налилась твердой звучностью камня. Листья шуршали под ногой упруго и твердо, будто пробочный пастил. Над полями встала огромная, красная луна. Вечер наступал дикий, волчий, предзимний.
Город в этот сумеречный час казался совсем пустым - только один Исаак Ильич проходил со своей Вестой по одиноким, замороженным улицам, светлым от луны и оконных огней. Во дворах, заслышав шаги, буйно рвались, жадно захлебывались лаем встревоженные собаки. Уже играла, торопливо обегая город, сторожевая колотушка. Высоко, необъятным светящимся куполом, уходила в небо Соборная гора, где в лунные летние ночи бродил художник. Как далеко все это было теперь! Так же, только чище и выше, не огибая, а пересекая небо, плыла луна, но в блеске ее ощущалась застылость, мертвенность, прощальная грусть. Радужная трава шуршала жестко, тоскую как надмогильный венок. Редкие листья, звеневшие от ветра, вспыхивали под луной свечными огоньками. В аллеях дуло со всех сторон. На Волге катилась и шумела мед волна. С криком, огромными стаями, кружились галки и вороны. Холод, румянцем обжигавший щеки художника, входил в пего великолепной бодростью. Он вместе с тем обострял чувство глубокой, сейчас какой-то трогательно-домашней близости к Софье Петровне. Никогда, кажется, не думал он о ней с такой благодарной теплотой, как в эти глухие осенние вечера... И, спускаясь с горы, он быстро, наискось, побежал вперегонки с Вестой по лунному откосу. Луна, еще быстрее, диском летела в беспредельность морозной пустоты.
Софья Петровна встретила его у калитки. Чуть простуженная (оттого не ходившая в последнее время на охоту), она куталась в нарядную шаль, по-девически постукивала высокими ботинками. Выражение ее лица было милое, теплое, счастливое.
- Вот дурная! - сказала она тихо. - Ждала вас, как институтка, как девочка.
- А если бы вы видели, как я спешил домой, - улыбнулся Исаак Ильич. - Мы с Вестой сейчас даже гонки устроили.
Слово «домой» взволновало чуткую Софью Петровну до чрезвычайности. Оно своей искренностью еще раз подтверждало привязанность к ней художника и одновременно глубокой болью отзывалось в сердце, разрушая их домашность: сейчас, с холодом и ветром, срок отъезда приблизился уже вплотную.
- Скорее, скорее домой, - сказал Исаак Ильич, осторожно беря Софью Петровну за плечи. - Видите, как здесь дует. Вы у меня совсем можете простудиться.
«У меня...» - все с той же радостью и болью подумала Софья Петровна, покорно идя к двери.
Как хороши после холода тепло мирных, обжитых компат, вкус и запах кушаний, подогретого вина, гостеприимство самовара, долгая дружеская беседа!
Сидели в комнате Софьи Петровны. К чаю пригласили хозяев. Старушка Евлампия Марковна степенно, по-старинному, держала дымившееся блюдце всеми пятью пальцами, бережно поддерживала правую руку левой. Ефим Корнилыч с удовольствием подливал в чай ром.
В коридоре, где после чая затопили печь, висели отхолодевшее ружье, патронташ, несколько вальдшнепов. Все это - и пламя в печке, и дичь, и ветер за окном - снова напоминало Софье Петровне ее мечты о лесных скитаниях, о каком-то небывалом тепле и счастье, которые томили ее всю жизнь.
"Посмотрите, как интересно, главное, ново. Нужно внимательно следить за жизнью искусства, чтобы не повторять много раз писанного. Новая тема, новый сюжет это уже нечто. Напишите по-иному, чем все пишут, и ваше место в жизни искусства обеспечено. Многие в поисках новых тем едут далеко и ничего не находят. Ищите около себя, но внимательно, и вы обязательно найдете и новое и интересное." (Левитан И.И.)