Деревня жила обычной осенней жизнью: на гумне ливнем разливались, огромным, полнокровным сердцем стучали цепы, на дороге скрипела неторопливая телега, босые, в рунье и заплатах, ребятишки жгли костер, вкусно хрустели репой и огурцами.
Дорога оттаивала, чернела маслянисто и густо, как шоколад. Крошился, обтекал хрупкий ледок в колеях. По озимям табунились грачи. Озими, зеленея, уходили вдаль, незаметно сливались с небом, которое, по краям, тоже зеленело, светилось бодрым, как бы лунным, холодом. Дали открывались беспредельно: города и сёла, дома и церкви возникали, уходили, повторялись и вырастали в такой разноцветной легкости, в такой озаренной чистоте, что на них больно было смотреть. Может быть, как говорил Ефим Корнилыч, действительно было видно Кострому, а за ней и Ярославль, и, может быть, легчайший звон, стоявший над осенней землей, доносился оттуда, с их древних колоколен...
Но эти беспредельные дали, в которых не было летней, зовущей синевы, казались одновременно призрачными, чувствовалось осеннее одиночество, пустота и неподвижность близкой зимы. И все это особенно успокаивало, согревало как бы уютом вечернего огня, временно замыкало в кругу творческих дум, еще сильнее обостряло любовь ко всему русскому, деревенскому. Художник писал уверенно, легко оттеняя желтизну трав от черного бархата земли, заливая просветы берез крепкой лазурью. На избах, со всех сторон окруженных березами, лежал слабый оранжевый тон. Плетень, на котором недавно гостили, собираясь в отлет, ласточки, казался бесприютным.
Осень воплощалась на картине во всей своей живописной пышности - с нарядными березами, с холодком и ясностью воздуха, в котором как бы чувствуется и запах дегтя с дороги и запах свежей ржаной соломы с гумна.
В те же светлые дни была написана и «Осень. Мельница».
Художник работал над этой картиной в поздние утренние часы, когда солнце до краев, во всю глубину, затопляло долину, а на мельнице с крутым уханьем падало в воду огромное рогатое колесо. Около мельницы стояло много крестьянских возов - в перелеске, где еще не растаял иней, виднелся их четкий след. Тихо плыли по реке размокшие листья. Под ними, в глубине, открытой до каменистого дна, ходили-гуляли обманчиво огромные рыбы.
Хорошо было сидеть на пригорке, на пригреве, и, отрываясь от работы, смотреть и смотреть снизу на светлые нагорные леса, слышать доносившийся оттуда рог, вспоминать недавнюю веселую охоту в заволжских чащах.
Художник, уже полный думами об отъезде, о котором напоминал гул мельничного колеса, похожий на гул парохода, затаенно прощался с городом, с ненаглядной волжской осенью... Он видел песчаные откосы, сиявшие на солнце, гладкую тропинку, уводившую, через ограду елочек, в царство сквозного березника, и никогда, кажется, не чувствовал такой огромной любви к русскому лесу.
Эта любовь, пробудившаяся в нем с первым сознательным взглядом на мир, с годами все росла и укреплялась. Он уходил в лес и со своими горестями и со своими радостями. Ощущение березовой ветви на лице воспринималось как ласка матери в детстве. Ветер, бегущий по вершинам, успокаивал, погружал в бестревожную дремоту. Постель из трав приносила исцеляющее забвение. Несравненно бодрил и возбуждал запах вялых осенних листьев.
Одним из наиболее глубоких следов любви художника к лесному миру и остается эта картина. Название картины - «Осень. Мельница» - не совсем раскрывает ее. Мельница (внешне - центральная часть картины) является только одной из подробностей пейзажа. Картину со всех сторон затопляет лес. Он так ощутителен, так тонко передает поэзию осеннего увядания, что даже люди, далекие от природы, не могут не почувствовать всей этой красоты. Что же говорить о тех, кто внимает охотничьему рогу как привету и зову далекого и незабытого друга, кто до седин пьянеет от прилета грачей, от вальдшнепиной тяги, от голубого подснежника на белой девичьей блузке?
Картина была закопчена, леса, развернутые на ней во всей осенней роскоши, опустели и умолкли, пароходы, заблудившиеся в туманах, проходили без расписания. Пора было расставаться с городом. Но отъезд все откладывался.
Однажды, накануне предполагаемого отъезда, Исаак Ильич, проходя дальним липовым садом, услышал в бурых, будто обгорелых, кустах крепкий, какой-то особенно ладный взлет птицы. «Неужели вальдшнеп?» - подумал он и, хватаясь за воображаемое ружье, чуть не выронил ящик с красками... Да, да, действительно, вальдшнеп - легкий, носатый, с темно-ржавой спинкой, с бархатной ленточкой в распущенном хвосте, с выгнутыми крыльями, на которых как бы смуглел холодок палых листьев.
Осенние вальдшнепиные высыпки, неугасающее, молодое охотничье томление!
Исаак Ильич вернулся домой возбужденный, бодро приласкал Весту, с улыбкой, тихо сказал, приблизив к себе добрую собачью морду: «Вальдшнепы!» Трудно сказать, поняла или нет Веста, но она тоже забеспокоилась - подняла уши, заиграла хвостом, стала втягивать и внюхивать воздух.
В комнату вошла Софья Петровна с заброшенным на плечи ремнем от чемодана.
- Что тут у вас за секреты? - посмеялась она. И, туго стягивая ремень, печально посмотрела на художника: - Итак, едем?
- Нет, придется задержаться.
- А что случилось? - оживилась Софья Петровна.
- Вальдшнепы прилетели! - раздельно, весело и громко сказал Исаак Ильич.
С появлением пролетных вальдшнепов наступили мутные, грифельные дни. В низком небе все время чувствовался, по не падал, словно он не достигал до земли, тихий дождик. В лесу, где бродил со своей Вестой Исаак Ильич, стоял глухой шорох, тихий, непрерывный шепот: с деревьев, влажных от измороси, медленно опускались легчайшие капли. От земли пахло остро и горько; под плащом, наброшенным на шерстяную куртку, было тепло и спокойно. Хорошо было никуда не спешить, слушать, стоя под поредевшей березой, неумолкаемую капель, идти за Вестой дубовыми мелочами, осторожно «скрадывать» дроздов, приглушенно квохчущих в почти невидимых березовых вершинах. Веста, вся обмокшая, то и дело стряхивавшая со своей шубки ломаные иглы, искала бодро и весело, до дрожи упиваясь отовсюду натекавшим птичьим запахом. Зажиревшие, дремотные вальдшнепы сидели плотно и крепко. Их нужно, было искать в густом лапнике, в навалах листьев, где они, ленясь и блаженствуя, тесно прижимались к земле, почти сливаясь с ней, дико блестя своими черносмородинными глазами. Но поднимались они - часто совсем близко от неподвижно обмиравшей собаки – легко и звучно, прямым и ровным полетом, быстро пропадая в вершинах.
Как любил художник этот оглушающий ружейный удар в журчащей тишине осеннего леса, этот широкий дым, который, мешаясь с туманом вверху, погружал лес в мгновенную ночь, эту красивую, всегда какую-то изумленную птицу, столь бережно подаваемую Вестой!
И как дорожил он глушью и запустением этих дней, этой летаргией природы, ее незамечаемой, никогда не обесцвечивающейся красотой.
Исаак Ильич кружил лесом, слушал бой капель о брезентовый плащ, шум мельницы - он охотился под самым городом, - часто выходил к полю, на опушку, где, среди мелких, внутри сухих и теплых елочек, тоже любили дремать вальдшнепы.
Поля лежали в летающем сумраке. Скучно темнела небольшая деревушка Безымяновка. Художник смотрел на нее с непонятной теплотой и болью. По дороге в скрипучей телеге ехал мужик, вкусно потягивавший трубочку с пахучей полукрупкой. Исаак Ильич, пересекая поле, шел навстречу.
"Передо мной целый ряд новых, начатых или полуоконченных чудных работ! Целый ряд блестящих затей, новых художественных замыслов, новых мотивов, в которых еще с большей силой и прелестью развертывается его дивный дар - так поэтично передавать русскую природу. Целый ряд новых, широко и красиво начатых пейзажей-песен, с присущей ему чарующей прелестью, с особенным, ему лишь свойственным настроением и тонкой музыкой-словом, со всеми теми свойствами его тонкой художественности личности, которые на обычном языке у нас выражаются одним словом - "по - левитановски". (Пастернак Л.О.)